Уржумская центральная библиотека

В. Карпов. «Идущий до конца»

 

Во все времена, пока люди были способны отличить добро от зла, общественное мнение морально оправдывало и было на стороне тираноубийц, таких, как Брут, Шарлотта Корде или у нас в России Егор Сазонов…

А.Ф. Керенский

Послужной список этого бледнолицего, с поджатыми губами сухопарого сановника был впечатляющ. Уроженец Калужской губернии, «из обер-офицерских детей», Вячеслав Константинович Плеве всего достиг сам. Слушал курс юриспруденции в университете. Его плечи согнулись в прокурорских камерах Тулы и Вологды, Варшавы и Санкт-Петербурга. В 1881 году именным высочайшим указом ему всемилостивейше повелели быть директором департамента государственной полиции. Помнил он и казнящий взгляд Желябова, и бесконечно спокойный взор Кибальчича, и задумчивые глаза Перовской… Ордена святой Анны, святого Владимира, святого Станислава… Он уже сенатор и товарищ (заместитель) министра внутренних дел. С 1894 года – государственный секретарь и главноуправляющий кодификационной частью при Государственном совете. Через пять лет – министр, статс-секретарь по делам Финляндии. В апреле 1902 года назначен министром внутренних дел и шефом жандармов. Ярый сторонник авантюры самодержавья на Дальнем Востоке. Вдохновитель погромов, жесточайшего усмирения крестьян во многих губерниях. По его приказу были расстреляны рабочие Златоуста. «Если надо, то и по трупам», – цинично заявил он, требуя от власти принятия самых жестких мер. Даже царский министр

Витте писал: «Меры, принимаемые Плеве, приведут к тому, что он будет убит…».

И ЦК партии эсеров принял такое решение. Во главе Боевой организации эсеров стоял в то время Евно Азеф – секретный и самый высокооплачиваемый агент царской охранки. Ситуация, конечно, фантастическая. Об этом написаны горы книг. Кровавый маклер на кровавой бойне, он не делал ни революцию, ни контрреволюцию – делал деньги и упивался властью. Будучи студентом немецкого политехникума, где училось много русских, «корреспондировал» в департамент полиции. Будучи инженером-электриком, прошел зубатовс-кую школу тонкой провокации. Будучи фигурой и в Особом отделе департамента полиции, и в эсеровском центральном комитете, достиг вожделенной цели.

Он не пил горькую, как некоторые провокаторы, и не гулял на всю железку, как уголовные, которым выпал фарт. Нет, пригубливал шампанское (настоящее, французское), выгу­ливал себя на пляжах Биаррицы; надев белый костюм, играл в лаун-теннис или с букетом в руке мчался на лихачах с дутыми шинами к пикантным дамам не слишком тяжелого поведения.Он был хитер, пронырлив, скуп на слова, распорядителен.

Известный революционер Г. А. Лопатин писал публицисту В. В. Розанову: «Увидев его впервые на большом собрании, я спросил у соседа: «Это еще что за папуас?» – «Какой?» – «Да вон тот мулат с толстыми чувственными губами». – «Этот… (склонившись к моему уху) Это – Иван Николаевич!» – «Как? Это он? И вы отваживаетесь оставаться наедине с ним в пустынных и темных местах?! – говорю я полушутя. –— Но ведь у него глаза и взгляд профессионального убийцы, человека, скрывающего какую-то мрачную тайну…».

В другом письме, – упоминая этого «Ивана Николаевича», Лопатин выражается о нем резче: смахивает на хулигана или бандита, «который, встретив малолетнюю девочку в глухом месте, изнасилует ее, затем задушит или зарежет; или обратно: сначала умертвит, а затем изнасилует труп».

И вот десятки и сотни рядовых «боевиков» шли на верную гибель, не зная, что они преданы. Но обо всем этом станет известно позднее. А пока Азеф пользуется безграничным доверием ЦК. И готовит покушение на Плеве.

Посчитаться с ним у Азефа были и свои личные мотивы. Незадолго перед этим разразился антиеврейский погром в Кишиневе. В течение двух дней организованно руководимые толпы погромщиков беспрепятственно разрушали еврейские дома, грабили магазины, насиловали женщин, убивали, не щадя ни возраста, ни пола. Ни полиция, ни войска не делали попыток прекратить погром. С их стороны громилы, наоборот, нередко слышали слова полного одобрения и поощрения. Зато в тех случаях, когда группы евреев пытались оказывать сопротивление, полиция обнаруживала свое существование: разгоняла группы самообороны, производила аресты, не церемонилась пускать в ход оружие. Убитые составили много десятков, общее количество пострадавших исчислялось сотнями. Главным виновником погрома все считали Плеве, по мнению которого еврейские погромы были полезным средством для борьбы с революционным движением.

Азеф не был евреем-националистом, но евреем себя всё же чувствовал. И не скрывал своего возмущения политикой Плеве даже в разговорах со своим шефом полковником Зубатовым. И если в других случаях Азеф, по соображениям корыстной выгоды, более или менее пассивно допускал совершиться террористическим актам, то в деле Плеве он активно прилагал усилия к тому, чтобы довести его до успешного конца. Создавалась исклю­чительно «счастливая» для него обстановка: «экономика» (укрепление положения в партии, чтобы бесконтрольно распоряжаться кассой Боевой организации, через которую про­ходили многие тысячи) толкала его туда же, куда влекло и «чувство». План покушения был заботливо продуман во всех деталях и принят. В состав боевой группы вместе с Бо­рисом Савинковым вошел и Егор Сазонов. Кто же они, эти люди, идущие на верную смерть?

Борис Викторович Савинков – в дальнейшем крупный деятель партии эсеров. Вначале был социал-демократом, входя в 1901 году в Петербургский «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» (в котором, кстати, видное место занимал и наш земляк А. Л. Малченко). После ареста и ссылки Савинков превратился в народника, примкнув к эсерам. В 1903 году вошел в их Боевую организацию. Участник убийства Плеве и великого князя Сергея. Приговоренный к смерти, бежал из Севастопольской крепости. По террору был в тесной связи с Азефом. В годы реакции писал романы из революционной жизни, где выявил разочарование революционным движением. В войне 1914 года – «оборонец», доброволец французской армии. После февраля 1917 года комиссар при ставке и помощник военного министра. Помогал генералу Корнилову в его контрреволюционном перевороте. После Октября враг Советов, организатор белогвардейских заговоров и восстаний. Эмигрировал за границу в 1924 году. При переходе обратно нашей границы арестован и осужден на 10. лет лишения свободы. На суде отказался от дальнейшей борьбы с Советской властью. В 1925 году по официальной версии покончил жизнь самоубийством. Невысокий и стройный, одетый по обыкновению с иголочки и даже не без вычурности, Савинков пронизывал собеседника пристальным и безжалостным взглядом…

Егор Сергеевич Сазонов, как значится в материалах департамента полиции, сын крестьянина, родился 26 мая 1879 года в селе Петровском Уржумского уезда Вятской губернии, раскольник, воспитывался в Уфимской гимназии, по окончании коей поступил в Московский университет, откуда был уволен со второго курса в апреле 1901 года за участие в сту­денческих беспорядках.

Отец Сергей Лазарев, мать Акулина Логинова и брат Зот проживают в г. Уфе, где отец и брат занимаются лесной торговлей. На основании высочайшего повеления, последовавшего во 2 день июля 1903 года, за государственное преступление подлежит высылке в Восточную Сибирь под гласный надзор полиции на 5 лет.

Следуя в Якутскую область, назначенную ему местом водворения для отбытия надзора полиции, Сазонов 28 августа 1903 года из села Усть-Балайского Иркутского уезда и губернии, скрылся неизвестно куда.

Приметы: рост 2 аршина, 8,25 вершка, телосложения посредственного, производит впечатление скромного молодого человека, волосы темно-русые с рыжеватым оттенком, немного курчавые, зачесывает их кверху, глаза карие, голова продолговатая среднего размера, лоб прямой, высокий, нос римский, подбородок острый, лицо продолговатое, румяное, в веснушках, рот маленький, губы тонкие, голос теноровый… Таким рисуют его полицейские документы.

Живя до десяти лет в селе Петровском, Егор был тихим, впечатлительным мальчиком, рано выучился грамоте. В гимназические годы много читал. Мечтал стать непременно земским врачом, врачом для бедных. С этой целью он и поступил в Московский университет.

Но в нем текла кровь его предков – раскольников-бунтарей, последователей неистового протопопа Аввакума. Об этих предках сохранились любопытные документы, опубликованные профессором А. Эммаусским.

В 1792 году крестьяне д. Толматской отказались повиноваться помещице Мавре Балахонцевой и решили «отыскать вольность», считая, что помещица владеет ими незаконно. Чтобы начать дело, они обратились за помощью к ясачному крестьянину села Петровского Уржумской округи старообрядцу Василию Ивановичу Созонову. Тот рекомендовал им в ка­честве ходатая крестьянина села Суны Михаила Шевцова, проживающего в Вятке и хорошо ориентировавшегося в судебных учреждениях, сам брался съездить в Вятку, чтобы договориться с Шевцовым. Помещица узнала об этом. Все названные ею крестьяне были арестованы. При аресте Созонова и его сына Галактиона все их имущество было конфисковано. За год до этого Созонов протестовал против расправы со старообрядцами Черезовым и Белоноговым, что тоже ему «зачлось».

Суд приговорил Василия Созонова, как главного зачинщика, к наказанию кнутом, вырезанию ноздрей заклеймлению штампами на теле и ссылке на каторгу. Впоследствии наказание ему было смягчено. Его наказали плетьми и отпустили домой, вернув кон­фискованное имущество… И вот заговорила та кровь предков…

Не могла тогда полиция знать, что из Усть-Балайского Егор Сазонов скрылся за границу, где установил связи с партией эсеров и вошел в ее Боевую организацию. Тайно вернув­шись в Россию, он принял участие в покушении на Плеве… В первоначальный состав отряда вошли Е. С. Сазонов, Б. В. Савинков, М. И. Швейцер, А. Д. Покотилов и два брата Мацеевских – все молодежь, бывшие студенты, за участие в студенческих волнениях 1899-1902 годов исключенные из высших учебных заведений. Никакого опыта боевой работы, никакой специальной подготовки члены вновь сформированной боевой группы не имели. Эти недочеты искупались обилием молодого революционного энтузиазма, предан­ности делу и готовности к самопожертвованию.

Единственным носителем опыта, единственным практиком-руководителем молодых энтузиастов был Азеф. Он лично перезнакомился со всеми членами отряда, всех их подверг обстоятельным допросам-испытаниям и затем послал на места, где они должны были вести свою долю подготовительной работы. Точно и деловито разъясняя уезжавшим детали плана и их специальные задачи в общей работе, Азеф неизменно с убеждением прибавлял:

«Если не будет провокации, Плеве будет убит!»

Эта его спокойная уверенность передавалась всем участникам организации. С нею двинулись они в путь поздней осенью 1903 года. Поход против Плеве был открыт… Немало было срывов и неудач. Менялся состав отряда. И вот 28 июля 1904 года террористы вновь вышли против Плеве. На этот раз никто не опоздал. Вовремя были розданы бомбы. Точно в назначенный срок двинулись метальщики по Измайловскому проспекту навстречу карете Плеве, спешащего на доклад к царю. Первым шел Боришанский: он должен был пропустить карету мимо. Его роль начиналась только в том случае, если бы покушение второго не удалось, и Плеве, отказавшись от дальнейшей поездки, повернул бы назад. Тогда его должна была настигнуть бомба Боришанского. За ним шел Егор Сазонов: он был основным метальщиком. Если его удар попадал в цель, то этим он спасал жизнь тех, кто шел следом за ним: им не пришлось бы входить в дело. Первым из этих следующих был Каляев (будущий убийца великого князя Сергея). Он за эти месяцы стал близким, интимным другом Сазонова. Последним шел Сикорский. Раз попав в эту сеть, Плеве не имел уже возможности вырваться из нее.

День был солнечный, ясный. Точно в назначенный час показалась карета Плеве: он не опаздывал к докладам у царя. Случайно как раз около Сазонова кони замедлили бег: им приходилось обгонять чьи-то медленно тащившиеся дрожки. Быстро сойдя с тротуара, Сазонов бросился наперерез карете. Сквозь стекло дверки он увидел, как метнулся заметивший его Плеве, – в это самое стекло и ударила 12-фунтовая бомба. Раздался тяжелый, грузный звук взрыва. Плеве покончил свои земные счеты.

«Дорогие товарищи! Отвечаю на вашу просьбу сообщить вам некоторые подробности о «деле 15 июля 1904 года». Едва ли я могу дать вам что-нибудь новое, кроме того, что уже, наверное, публиковалось в революционной печати, то есть, кроме обнаруженного следствием.

Мой костюм железнодорожного служащего объясняется тем, что дело должно было произойти где-нибудь поблизости вокзалов: в этом костюме я не обращал на себя внимания среди массы железнодорожников, проходивших там. Предполагают, что бомбу я нес совершенно открыто, под мышкой. По показаниям одной бабы, моя бомба была завернута в газету и походила на колбасу или круг холста.

При появлении на место действия я по обстановке заметил, что встреча с Плеве неминуема… Обстановка была обычная, плевинская: усиленный наряд полиции, конной и пешей, начиная с Балтийского вокзала и по всему Измайловскому проспекту. На тротуаре цепь агентов самой разнообразной формы, босяки и элегантно одетые господа, то стоявшие в задумчивой позе людей, погруженных в заоблачные мечтания, то прогуливавшиеся ленивой, барской походкой, но на всех лицах каинова печать, у всех алчные, загадочные, блудящие, нахальные взоры. Жутко и весело идти с бомбой под перекрестным огнем таких взоров. Мой защитник Карабчевский весьма метко выразился, что мне пришлось «пробиваться сквозь стену охраны», прибавлю, с риском в любой момент получить неосторожный толчок и взлететь преждевременно на воздух.

Известно, что я шел от Варшавского вокзала навстречу Плеве. Карету министра я завидел очень далеко, шагов за 70 или дальше. О ее приближении я мог бы судить еще раньше по той ажитации, какая началась в этот момент среди полиции и агентов.

Как раз посредине между мной и каретой, приблизительно на самом месте роковой встречи, остановилась конка. Мне пришлось убавить шагу, чтобы дать конке время уехать или карете приблизиться; это-то замедление шага, вероятно, и обратило на меня внимание некоторых свидетелей, утверждавших потом, что они «заметили» меня.

Я очень хорошо ориентировался в окружающем: заметил, что на тротуаре нейтральной публики было больше, чем обыкновенно, около тротуара изредка стояли извозчики, на месте встречи как раз их не было. На мое счастье и конка тронулась, место очистилось. Да и пора было. Быстро, но не бегом, я пошел навстречу, наперерез карете, с целью как можно ближе подойти к ней. Уже я подошел почти вплотную, по крайней мере, мне так казалось. Я увидел, как Плеве быстро переменил положение, наклонился и приник к стеклу. Мой взгляд встретился с его широко раскрытыми глазами. Медлить было нельзя: наконец-то мы повстречались. Я был убежден в успехе и не знал, что происходит за спиной у меня: может быть, меня уже ловят, может быть, Плеве крикнет или выскочит из кареты на противоположную сторону. Карета почти поравнялась со мной. Я плавно раскачнул бомбу и бросил, целясь прямо в стекло. Что затем произошло, я не видел, не слышал, все исчезло из глаз и сознания. Но уже в следующий момент сознание вернулось. Я лежал на мостовой. Первая мысль – это удивление, что я еще жив. Я встрепенулся, чтобы подняться, но не чувствовал тела: как будто, кроме мысли, у меня ничего не осталось.

Мне страстно хотелось узнать о последствиях; кое-как приподнялся на локоть и оглянулся: сквозь туман увидел валявшуюся неподалеку красную генеральскую шинель и еще что-то, но ни кареты, ни лошадей. Блаженство победы, охватившее меня, вырвалось в крике: «Долой самодержавие!» По показаниям свидетелей, я крикнул: «Да здравствует свобода!»

Не зная, насколько тяжело я ранен, я почувствовал желание не даваться живым, но бессильным врагу. «Буду бредить, – подумалось мне, – лучше харакири, по образцу японцев, чем гнусные руки жандармов». Попытался достать из кармана тужурки приготовленный для отпора револьвер, но руки мои не повиновались мне.

А между тем, на мой крик подбежал агент-велосипедист, всегда сопровождавший карету Плеве. Он упал на меня, придавил своим телом… и началась обычная в таких случаях история: Гартман (велосипедист) первый начал меня бить. На суде он сам очень живописно изобразил, как он меня бил: «Сначала я ударил его по правой щеке, – докладывал он и в то же время жестом показал процедуру задушения, – а затем ударил по левой щеке».

На крики Гартмана: «Вот он, преступник!» – подбежал какой-то полицейский чин, стал пинать меня и кричать: «Ах ты, сволочь, чуть и меня не убил!» Подбежали еще другие и били меня, кто как хотел: кулаками, пинками, в лицо, голову, бока, ноги, топтали меня… Но я не чувствовал ни боли, ни обиды: мне было все равно. Было одно противно: когда стали плевать в лицо, какая-то красная, остервеневшая от животной злобы рожа склонилась надо мной и звучно, смачно харкала мне в глаза. Кричали: «Где еще бомба?» Мне казалось излишним, если бы мой револьвер выстрелил при встрепке и кого-нибудь нечаянно ранил, и я сказал: «Отстаньте, бомбы нет, возьмите из кармана револьвер!»

Свидетели-агенты старались уверить, что я сопротивлялся, не хотел даваться им в руки и отдать револьвер. Их счастье, что это было не так: я был чересчур слаб, чтобы думать о бегстве или сопротивлении…

Били, били меня на мостовой, затем решили унести с улицы: схватили за ноги и поволокли так, что голова стучала о мостовую. Втащили на третий этаж Варшавской гостиницы, в отдельный номер. Пока тащили по лестнице, с молчаливой злобой угощали меня пинками в спину, щипали. Бросили на голый пол, сорвали всю одежду и опять били со скрежетом зубовным. Долго ли я пролежал там нагой на голом полу, не помню, был в полузабытьи… Как сквозь туман видел, что в комнате толпились полицейские, жандармы, судейские… будто бы кто-то ощупал мне голову и сказал: «Будет жить, но бить опасно».

Почти не помню, как и когда свели меня в больницу. Я был весь разбит или избит – трудно судить, вероятно, то и другое. Лицо вспухло, так что, по словам видевших меня в то время, страшно было смотреть: щеки отвисли мешками, глаза вышли из орбит, у подбородка образовался как бы зоб. Руками я почти не владел, они были опалены. Все тело с ног до головы было в бинтах и повязках. Под хлороформом извлекли из меня осколки бомбы и отрезали два пальца на ноге. С ранами потом вышли осложнения: в ране на животе образовалось злокачественное нагноение, вся ступня левой ноги была разбита не то взрывом, не то пинками охранников, началось воспаление сухожильных влагалищ, мучительные перевязки, бесконечные разрезы. Поговаривали, что я могу не выжить, что

пожалуй, придется отрезать всю левую ступню. Как результат тяжелого падения на мостовую или опять-таки шпионских пинков в спину – травматический плеврит… И в довершение всего сильные головные боли, адский шум в ушах…

Я находился в ужаснейшем положении неведения, беспомощности, в темноте. Физическая боль от ран была сущими пустяками сравнительно с моральным адом, в который попал: меня угнетала мысль, что я предатель и еще могу в бреду наговорить бог знает что. Звал смерть, завидовал счастью, которое было так возможно, близко и так обмануло меня, счастью умереть на деле.

Особенно старались фельдшера узнать мою фамилию. Недели две я молчал. Но в их руках уже были данные, основанные на моем бреде, о том, что я бежал из Сибири, был за границей и что-то о местах, близких к родине. Они нащупали почву, приближаясь к цели.

Потом мне объявили, что я опознан. Первые два с половиной месяца я лежал пластом, недвижимый, беспомощный, как ребенок. Только в конце третьего месяца начал присажи­ваться, на четвертом уже взялся за костыли.

На суд вышел еще совсем слабым, с тяжелой головой, не владея мыслями: это сказалось на процессе… Мне было не до суда…»

Однако на суде Е. С. Сазонов мужественно заявил:

– Да, мы подняли меч, но мы подняли его не первыми и пошли на это после мучительных сомнений и душевной борьбы. Да, я виновен перед Богом. Но я спокойно жду Его приговора, ибо знаю, Его суд, – это не ваш суд. Как мог я поступить иначе, если Учитель сказал: «Возьми крест и следуй за Мной». Не в моих силах было отказаться нести свой крест… Е. С. Сазонов был приговорен Петербургской судебной палатой к ссылке в каторжные работы без срока. 28 декабря 1904 года приговор вошел в силу. Но по манифесту, изданному в связи с рождением наследника престола, бессрочная каторга для Сазонова могла быть заменена срочной каторгой на 14 лет «по распоряжению надлежащей административной власти».

Для отбывания наказания Е. С. Сазонов был отправлен в Шлиссельбургскую тюрьму, в которой он пробыл с 24 января 1905 года по 30 января 1906 года. Узниками этой тюрьмы в разные годы были известные народовольцы Ипполит Мышкин, Николай Морозов, Герман Лопатин, Вера Фигнер, Александр Ульянов. В Музее революции хранится грифельная доска, на которой 8 человек, освобожденных из Шлиссельбургской крепости 28 октября 1905 года, оставили свои автографы. Грифельная доска была передана ими на память оставшемуся в крепости Егору Сазонову и чудом уцелела.

30 января 1906 года. Дорогие мои. Пишу наскоро. Сегодня меня увозят, как сказали, в Москву. Что ждет дальше, абсолютно не знаю. Надеюсь, департамент полиции не сочтет возможным долго держать вас в томительной неизвестности и своевременно даст вам разъяснения относительно моей особы. А пока, умоляю вас, не волнуйтесь преждевременно. Не беспокойтесь, не предавайтесь излишней тревоге за меня, что бы со мной не случилось. Я уже писал вам в первом письме, что я заранее готов ко всякого рода переменам в моей судьбе и встречу их во всеоружии бодрости и хладнокровия. Так и случилось. Я не знаю, что со мной сделают, но чего-нибудь, превышающего силы моего терпения, во всяком случае не жду. Уверяю вас, я не настолько слаб и изнежен, хотя ваша любовь и нежная заботливость порядочно избаловали меня, чтоб придать большое значение тем маленьким неудобствам, которые еще могут встретиться на моем пути. У меня достаточный запас, по крайней мере, на несколько лет здоровья, бодрости и энергии, вы можете быть убеждены, что я еще доживу до лучших дней. А вы доживете ли?

Май (Бутырская тюрьма), матери.

…У меня нет страданий, я не могу страдать и мучиться: что бы мне ни выпало на долю, я все, все, даже смерть с радостью приму за то святое дело, которому я на веки вечные отдался. Я в него верю, как в спасение своей души: если бы мне самому не пришлось дожить до того момента, когда мое дело окончательно победит, я не пожалею об этом: если мы умрем, дело, которое мы любим больше всего на свете, будет жить.

Не оплакивай же меня, потому что я счастлив, так счастлив, как только может быть человек…

22 июня.

Наше положение пока не выяснилось. Администрация поговаривает, что некоторых из нас скоро выпустят в вольную команду, ждут указаний и распоряжений из главного управления каторги, которое отсюда находится верстах в тридцати (в Горном Зерентуе). Вольная команда – это жизнь около тюрьмы, но не в тюремных стенах; здесь тоже пахнет волей… Нас здесь ждали и приняли с распростертыми объятиями…

17 сентября.

…Дорогая, в своих печалях никогда не забывай, что ты болеешь одною болью вместе с миллионами русских матерей. Не забывай же чужих печалей и не предавайся слишком своей. Я рад каждой твоей строчке… Эта радость могла бы омрачиться только в одном случае: если бы ты вздумала хулить мою святыню. Но я знаю, насколько ты далека от этого. Поэтому пиши, не стесняйся, все, что тебе бог на душу пошлет. Я рад, что вы все пока живы, здоровы. Мы здесь тоже здоровы, живем по-старому.

Дорогие, простите, может быть, я затруднил вас. Прося у вас денег, в прежних письмах, ведь я предупреждал, что сам я ни в чем не нуждаюсь, а наш «монастырь» нуждается;

поэтому-то я и писал, чтобы вы присылали денег, но не из своих средств— личных средств на то не хватило бы, и я не решился бы обратиться с такой просьбой — я просил о деньгах, которые могли бы собраться среди людей, признающих своею обязанностью помогать тем, кто борется… А денег мне не надо, не присылайте…

1907 год, февраль.

Сегодня я отправляюсь с 15 человеками других товарищей в Алгачинскую тюрьму, за 40 верст отсюда. Ты из газет или других источников узнаешь, что эта высылка является наказанием. Узнаешь ты и мое «преступление». Мне нужно объяснить тебе, ложно или правильно возводимое на меня обвинение. Ты меня знаешь и понимаешь, что если бы я захотел что-нибудь сделать, что мне казалось бы нужным по моим взглядам, я сделал бы это, не взирая ни на какие угрозы…

Горный Зерентуй, 9 сентября.

…Снова можете поздравить меня с новосельем… Тюрьма большая, каменная, на манер российских. Около сотни товарищей, в одной камере со мной до 40. Сижу на втором этаже и имею удовольствие видеть не стены, а кусочек воли: сопки, деревню, движение людского муравейника. В камере чистота, о которой заботятся сами товарищи, и, несмотря на многолюдье, сравнительная тишина: публика усердно занимается, читает, учится. Значит, и я могу погрузиться в науку, за которой позабываешь о замках и решетках… Моя просьба: не может ли кто-нибудь из родных, имеющих беллетристические произведения русских писателей (Тургенева, Достоевского, Толстого, Горького, Л. Анд­реева и др.) поделиться с нами своими богатствами? За присылку каждой такой книги буду очень и очень благодарен. Иностранным писателям: Гюго, Диккенсу, Золя и др. буду тоже очень рад. Книжный вопрос для нас очень важный вопрос, особенно, когда так плохо с пищевым вопросом: хорошая умственная пища помогает забывать о недостатках физического питания…

1910 год, 31 октября.

Милый мой брат, дорогая Люба. Удивительное душевное состояние я теперь переживаю: не то я стою одною ногою за воротами тюрьмы, не то еще дальше от воли, чем когда-либо. Не надеяться нельзя, когда остается уж меньше трех месяцев и когда твои бумаги уже ушли в Читинское областное управление для назначения волости…

Так писал Е. С. Сазонов своему брату. Но судьба уготовила ему иное.

 

Описание последних дней жизни Сазонова из газеты «Революционная Россия» (№ 33, январь 1911 года):

«Медленными, но верными шагами приближалась катастрофа. Ее неизбежность чувствовалась, висела в воздухе. И чем ближе становился день выхода Сазонова с каторги, тем яснее становилось, что двери тюрьмы откроются только для его трупа. Первою мерою в этом направлении была замена сравнительно «смирной» роты, несшей до тех пор обязанности по внешней охране тюрьмы, – другой ротой, отборно черносотенной. Этой ротой, вплоть до самого ее прихода, не раз «пугали» заключенных тюремные власти. И действительно, она ознаменовала свое прибытие установлением нового режима – режима сплошного террора. То и дело, особенно ночью, тот или иной часовой стрелял в окно камеры – и все другие поддерживали его выстрел целой канонадой, выпуская иногда до полусотни пуль. Стреляли, заметив у окна заключенного, стреляли, когда тень его, отбрасываемая лампочкой, падала на окно, стреляли, когда часовому какой-либо шум или передвижение в камере казались подозрительными. Первые дни стреляли по разным слу­чайным окнам, большей частью уголовных. Затем, по-видимому, лучше сориентировались в обстановке: все последние обстрелы правильно и систематически имеют своей целью окна «политических». Вскоре, без всякого повода, подверглось правильной канонаде окно камеры Егора Сазонова. Стрельба была так настойчива, что после нее камера потребовала особого ремонта. Но Сазонов и здесь уцелел, хотя был на волосок от смерти… Насколько смерть Сазонова подготовлялась, насколько все действия властей обнаруживали совершенно недвусмысленно их намерения, насколько цинично готовилось, там, в Горком Зерентуе, почти не замаскированное предумышленное убийство – можно судить хотя бы по таким кратким отрывкам из писем, полученных от брата Егора Сазонова Изота одним из наших товарищей.

От 6 ноября 1910 г., в страшной краткости открытке, отправленной из Камышина, Изот Сазонов писал: «Привет от Авеля. Вероятно, он, по «независящим обстоятельствам» скоро уйдет ко Льву Толстому…».

От 26 ноября, оттуда же он писал еще раз: «В Горно-Зерентуйскую тюрьму приехал новый начальник тюрьмы Высоцкий – второй Бородулин. Ждут конца. Да минет чаша сия…».

Чаша не минула Егора Сазонова. Через два дня после того, как брат его написал эти простые, и в простоте своей такие ужасные слова «ждут конца», лаконичные телеграммы официального агентства известили о нескольких попытках каторжан покончить жизнь самоубийством и о смерти Егора Сазонова. «Идущим до конца», «отмеченным перстом судьбы» был он всю свою жизнь. Таким он был и в смерти.

Через некоторое время пришли и первые более подробные известия о катастрофе. «Второй Бородулин» демонстративно ознаменовал свое прибытие и «новую эру» розгами, примененным к нескольким, наудачу выхваченным «политикам». Настало время привести в исполнение старое решение, принятое каторжанами, ответить на это массовыми самоубийствами. И эта ужасная перспектива заставила сердце Сазонова содрогнуться. Всем сердцем страдая при мысли о том, что товарищи примут это фатальное решение, услыхав, что двое заключенных, не дожидаясь общего соглашения, уже сделали попытки лишить себя жизни, и ошибочно считая их умершими – Сазонов снова твердою рукою вынул запасенную дозу яда – на этот раз тщательно проверенную – и выпил его.

Он оставил после себя короткое письмо, к которому нечего прибавить.

«Товарищи! Сегодня ночью я попробую покончить с собой. Если чья смерть и может приостановить дальнейшие жертвы, то прежде всего моя. А потому я должен умереть. Чувствую это всем сердцем; так больно, что я не успел предупредить смерть двух умерших сегодня. Прошу и умоляю товарищей не подражать мне, не искать слишком быстрой смерти! Если бы не маленькая надежда, что моя смерть может уменьшить цену, требуемую Молохом, то я непременно остался бы ждать и бороться с вами, товарищи! Но ожидать лишний день – это значит, может быть, увидеть новые жертвы. Сердечный привет, друзья, и спокойной ночи! Егор».

Интересно, что Евно Азеф, убегая ночью из Парижа от мести эсеров, прихватил с собой и письма Егора Сазонова, ему адресованные. Конечно, здесь мог быть у него какой-то очередной расчет. Но кто знает, может быть, светлая и героическая личность Егора Сазонова все же чем-то тронула безжалостное сердце предателя. Кто знает…

 130 total views,  2 views today

 
Яндекс.Метрика /body>